Культура современной тюрьмы: мифология, ритуалистика, символика, фольклор

Глава 1

ТЮРЕМНЫЕ МИФЫ И РИТУАЛЫ

Мифологизация кризисных ситуаций (будь то война, стихийное бедствие, тяжелая болезнь или смерть близких) v явление универсальное. Попадая в новую социальную среду, современный человек также адаптируется к ней в соответствии с традиционными схемами переживания действительности, мифологизирует процесс своей социализации. «Приобщение» происходит не сразу v более или менее длительный период времени новое положение воспринимается как «пограничное» и кризисное, как «временная смерть». Кризисный мир описывается как беспорядочный, «чужой», социально неосвоенный, мир без значений, недифференцированный хаос. Это давало возможность считать, что представления о «силах», от которых зависит человек в период «временной смерти» (будь то наш современник или первобытный язычник-«метафизик»), «смутны и текучи», как и сами «силы» [Леви-Брюль 1994, с. 376], и что сама сущность мифологических представлений в «неясной и недифференцированной интуиции» трансендентного бытия [Dawson 1960, с. 77]. В действительности структура «иного» бытия, способ его конструирования обладает абсолютной логикой. Способом описания действительности остается система бинарных оппозиций v противопоставлений «своего» и «чужого», жизни и смерти, человеческого и нечеловеческого, чистого и нечистого и т.д., что составляет основу как архаического, так и современного мировоззрения. Специфика «эсхатологической» логики заключается в том, что мифологическая картина мира в кризисной ситуации «ломается»: бинарные оппозиции v залог незыблемости мира v нейтрализуются [Белоусов 1991]. Неопределенность мира, в котором нейтрализованы оппозиции, с одной стороны, уже является мифологической конструкцией (имеет мифологическую семантику), с другой v дает дополнительный толчок для мифологизирования. М.Хайдеггер писал об этом: «-неопределенность того, перед чем и от чего берет ужас, есть не просто недостаток определенности, а п р и н ц и п и а л ь н а я н е в о з м о ж н о с т ь (разрядка моя. v Е.Е.) что бы то ни было определить» [Хайдеггер 1993, с. 21]. «Эсхатологическая», кризисная неопределенность мира v это принципиальная неопределенность, обусловленная мифологической логикой описания.

Исследование семиотики современной тюремной культуры показало, что внутри нее существуют коды и семиотические тексты, интересные и важные не только для изучения «низовой» культуры, но и для понимания специфики картины мира человека, оказавшегося на грани жизни и смерти, точнее v мифологизирующего таким образом свое новое социальное положение. В представлениях заключенных обнаруживаются универсальные архетипы мифологического сознания, универсальные концепции священного (как негативно-скрытого, так и позитивно-открытого), универсальная «эсхатологическая» картина мира.

На начальном этапе (в следственном изоляторе) тюрьма воспринимается как распавшийся мир, хаос. Для того, чтобы знаки нового мира обрели значение, необходимо совершение определенного ритуала (центрального в данной культуре). В «переходных» обрядах (социализации, инициации) «строительной жертвой», положенной в основание нового мира, должен стать сам посвящаемый. Центральным ритуалом, творящим новый значимый мир, в тюремной мифологии становится суд, «жертвой», «означивающей» новый космос, v подсудимый[1].

Начальный период пребывания в тюрьме может быть описан в контексте «переходных обрядов», теория которых разработана А. ван Геннепом [Геннеп 1999] и развивается В. Тэрнером [Тэрнер 1983]. Суть обрядов v в перемене социального статуса иницианта (неофита) через символическую смерть и возрождение. Обряды, связанные с переходом в новое положение, сводятся к общей схеме: обряды отчуждения (rites of separation), переходный период (marge, rites of transition v «переключение» или обряды перехода) и обряды приобщения (rites of incorporation). Первая фаза включает символическое поведение, означающее открепление личности от занимаемого в прежней социальной структуре места, во второй субъекты (лиминальные существа) характеризуется двойственностью: они «ни здесь ни там, ни то ни се, они v в промежутке между положениями, предписанными и распределенными законом, обычаем, условностями и церемониалом» [там же, с. 169], для неофитов характерны такие признаки как пассивность, униженность, покорность, лиминальность уподобляется смерти. Разницу между свойствами лиминальности и статусной системы В.Тэрнер выражает языком бинарных оппозиций: переход/состояние, коммунитас (община)/структура, равенство/неравенство, отсутствие статуса/статус, смиренность/справедливая гордость своим положением, постоянная связь с мистическими силами/периодическая связь с мистическими силами и др. В этой главе мы рассматриваем специфику описания тюрьмы «лиминальными существами» (особенности семиотических текстов, характеризующих тюрьму, и заключенных в них кодов), тюрьме как статусной системе будет посвящена следующая глава.

В начале несколько слов о самих заключенных-неофитах и способах их открепления от социума. Лишение иницианта его статуса (ритуальное унижение) происходит на начальном этапе заключения в следственный изолятор: значимыми элементами здесь являются побои, инвективы, раздевание, мытье и бритье героя (символизирующие унижение и ритуальную смерть). Главный герой в ритуале играет пассивную роль: обряд совершается над ним. «Посвятителями» в обрядовом «входе» в тюрьму являются представители субкультуры профессионалов социального института (тюремной власти): картина первого тюремного дня описывается заключенными при помощи неопределенно-личных предложений (взяли, повязали, раздели, закрыли[2]). Тюремные воспоминания ХIХ столетия свидетельствуют о символической трактовке арестантами заключения в кандалы и бритья. Так, П.Ф.Якубович, описывая это ритуальное действие, пишет, что бритье воспринималось арестантами ХIХ в. как большее «надругание», чем заключение в оковы: «Кандалы и бритье головы, несомненно, имеют в виду одну только цель v надругание над достоинством человека, лишенного прав», но «кандалы в значительной степени опоэтизированы преданием и народной песней, они являются в глазах арестантов своего рода почетом, а не надруганием… Совсем иное чувство испытывал я, глядя на приготовления солдата-цирульника к своему отвратительному делу. Бритье головы, кроме нравственной муки, причиняло еще обыкновенно и чисто физическую боль».

Бритье соотносится самими инициантами со смертью: «цирульник» воспринимается как «равнодушный и безмолвный палач», арестант v как «оперируемая им жертва» [Мельшин 1899, с. 4-5]. Инициант во время этой процедуры лишается своего статуса v «закон» демонстрирует свою власть над ним. Этот мотив постоянен также в тюремных песнях [см., напр.: Элиасов 1963, с. 383].

Обнажение (и бритье) как необходимый элемент обряда перехода и как сюжетное завершение пути трактуется в современных тюремных стихах:

Что хотела v добилась, что искала v нашла.
Журавля не поймала, упустила синицу.
В эти стены сознательно и уверенно шла,
Но у входа «раздели». Даже сняли спидницу.
Нагота не страшит, просто холодно стало.
Бьет озноб, веры нет, остывает душа.
И на нарах железных помечтать лишь осталось.
Вспомнить всех, взвесить все не спеша.
[НП 1993, » 19]

Унижение имеет религиозно-этический смысл: персонаж (преступник) должен не только занять положенное ему «низкое» место на иерархической лестнице социального мира, но и почувствовать себя грешником, падшим, умершим[3].

В тюрьме нейтрализуются какие бы то ни было социальные противопоставления: лиминальные существа не имеют статуса, равны, полностью единообразны. М.Конопницкая, например, отмечает, что уже через два часа все арестанты похожи один на другого [Конопницкая 1911]. По воспоминанию Г.Лейсса, он считал родными четырех молодых арестантов, которые оказались чужими друг другу [Лейсс с. 97]. Это v не только внешнее, но и внутреннее изначальное восприятие: «все одинаковые». Община, в которую входит неофит, описывается как среда, лишающая индивидуальных признаков v и сам он видит себя в ней внешне неотличимым от остальных инициантов.

Тексты, характеризующие структуру тюремного мира. Символика и мифология пространства и времени

Вход в новое пространство «связан с чувством страха и/или неуверенности как некоей отрицательной эмоции. Новое пространство неизвестно человеку, который привык к старому пространству и пользуется им на некоем глубинном уровне бессознательно или подсознательно. При переходе к новому пространству человек оказывается лишенным этой прежней неосознаваемой опоры в виде старого пространства с его свойствами и его охватывает тот шопенгауэровски-ницшеанский ужас (сродни terror antiquus), который неотъемлем от человека, вдруг усомнившегося в формах познания явлений» [Топоров 1997с, с. 478-479]. Входя в новый мир, человек перестает ориентироваться, пространство оказывается «в состоянии вечной отчужденности от познающего Я (само познание пространства в этом случае ставится под сомнение), и человека охватывает страх» [там же, с. 479]. Утрачивается вера в возможность познания смысла тюремного текста и даже вера в само существование такого смысла (характерное слово, употребляемое арестантами при характеристике начального этапа тюремной жизни, v «бессмысленность»). Новое пространство-время «отчуждено от познающего», с ним невозможно общение, и это вызывает страх (так же и эсхатологическое «распавшееся» пространство-время характеризуется как «страшный мир», в котором люди «ничего не будут знать» [Белоусов 1991, с. 24]).

Главная пространственная оппозиция в тюремной картине мира: внутренний/внешний. В традиционной культуре основной смысл этой оппозиции v «выделение внутреннего, замкнутого, ограниченного пространства, гарантирующего защиту от опасностей внешнего мира: она <-> соответствует оппозиции свой/чужой и тем самым задает оценочный принцип в членении мира», семантически оппозиция внутренний/внешний связана с оппозицией открытый/закрытый «предикатом перехода от одного члена к другому путем открывания и закрывания» [Цивьян 1990, с. 114]. В тюремной картине мира «внутреннее» v«чужое», «мертвое» пространство (неволя) получает отрицательную оценку, «внешнее» v «живое» и на начальном этапе приобщения к тюремному миру «свое» v положительную [«А там, за забором, душистей трава, / И воздух свежей, и синей синева» (ЖК)]. Внутренний/внешний v единственная жесткая оппозиция в тюремной картине мира. В основу конструирования тюремного мира (как «другого») положен общий принцип нейтрализации противопоставлений. Как показал в своем исследовании об образе «последних времен» А.Ф.Белоусов, образ «другого» мира «выступает как полная п р о т и в о п о л о ж н о с т ь тому, что считается н о р м о й, воплощает собой социальный и космический п о р я д о к. Отклонения от этого порядка обусловлены разрушением определяющей его существование системы противопоставлений между явлениями действительности, нейтрализация которых ведет к х а о с у и предвещает мировую катастрофу» [Белоусов 1991, с. 33].>br>
В тюремном мире нейтрализуется одна из центральных культурных оппозиций: жизнь/смерть. Сравнение тюремной жизни со смертью является общим для многих авторов тюремных воспоминаний. Ф.М.Достоевский называет острог «Мертвым домом», итальянский социалист Турати называет тюрьму «Кладбищем живых». Живой в тюрьме v мертвец, камера v место гибели, в ней человек уничтожается, сгорает, на тюремно-воровском жаргоне тюрьма именуется крематорием, а камера v погостом или крестом.

Сопоставление тюрьмы с могилой, страшным мертвым домом, потусторонним миром, царством неподвижного сна v не только художественный прием, но и актуальное переживание заключенных. О нем писали в своих воспоминаниях многие люди, прошедшие через тюрьмы и лагеря. П.Ф.Якубович, например, описывая тюремную ночь, отмечал, что спящие арестанты в восприятии заключенного v не люди, а покойники: «-тишина мертвая и в камере и в коридорах тюрьмы <…> все тихо, как в могиле… Где я? Какие это трупы лежат возле меня и справа и слева и там внизу, под ногами? Неужели я один среди мертвых?.. Они ведь и живы и мертвы для меня…» [Мельшин 1899, с. 376-378].

Арестанты v обитатели «иного» мира, трансцендентного и одновременно чувственного, в чем-то сходного со «своим», земным, человеческим, и противопоставленного ему, «чужого», не-живого и не-мертвого. Здесь персонажи действуют в соответствии с перевернутыми законами (день-сон, ночь-бодрствование). Ночное время отмечено состоянием бодрствования, имеющего смысл жизни [«Самая работа, самая жизнь в тюрьме начинается ночью» (ЖК)], дневное v состоянием сна: «я хотела заснуть. Я видела свободу, я жила в этих снах, когда я просыпалась, я видела только серые стены и одни огорчения, поэтому я старалась больше спать» (ЖК). «Каждый день здесь проходит, как будто в тумане / Или спишь, или ждешь v это изо дня в день» (ЖК)[4].

Мир имеет «превращенный» характер: жизнь превращается в сон, сон v в жизнь: «И так живешь, что сон кажется жизнью, а жизнь сновидением» [Фигнер 1922, с. 12]. «Словно через сон здесь года проходят, / Обернешься вдруг v видишь только тьму» (ДК).

Коммуникативные трудности, возникающие у новичка при общении с тюремным пространством, провоцируют стремление арестанта «спрятаться» от этого текста на непонятном языке в мире более понятном v таким миром оказывается мир сна: в условиях, когда реальность осмысливается как псевдожизнь (не жизнь v не смерть, не жизнь v не сон), сон как психосоматический процесс становится «сном во сне», предельно семиотически значимым и сакральным.

Сны тюремные противопоставляются внетюремным как «необычные», пророческие видения v профаническим снам: «Что касается снов, то все три с половиной года, которые я провела в изоляторе, я каждую ночь видела сны. Сны необычные, которые запоминались, ну, которые мне говорили о том, что будет со мной в будущем. Многое свершилось, многое нет. В общем, необычные. Совершенно невозможно сравнить v то, что было на свободе» (ЖК).

Сны оказываются в одном синонимическом ряду с поэтическим творчеством, философией и мистикой: «В сны там (в тюрьме. v Е.Е.) верят, особенно в сны, в которых являются какие-то святые. Очень многие видят Мадонну. Там настолько приближаешься к потустороннему этому миру. Я, например, ловила себя на том, что я в тюрьме три с половиной года прожила во сне <-> Потом я начала писать стихи, читать. Недаром говорят, что рецидивисты, строгий режим, которые уже много сидят, они такие философы» (ЖК).

Устойчивое тюремное представление «тюрьма рождает поэтов» обнаруживает связь с «мифопоэтической концепцией поэта как того, кто нисходил в царство смерти»: «Поэт <-> посредник между т е м царством и э т и м (локально) <-> В этом смысле поэт подобен шаману и, как и последний, несет на себе печать иного царства» [Топоров 1993, с. 33].

То, что тюрьма воспринимается как мир, имеющий неопределенное значение (подобно сну), делает ее сакральным пространством: «Вообще подвержены все мистике там» (ЖК). «Вообще, конечно, народ очень суеверный. Мне кажется, в тюрьмах намного, ну очень повышены суеверия» (ЖК). В тюремном мире свободное в целом характеризуется как бытовое, тюремное v как мистическое. («Сон именно в силу тех качеств, которые делали его неудобным для практико-коммуникационного функционирования, естественно переходил в область общений с божеством, гаданий и предсказаний» [Лотман 1992, с. 223]).

В тюремном мире нейтрализуется противопоставление человеческий/нечеловеческий. Для людей, находящихся в тюрьме, характерны «нечеловеческие», аномальные формы поведения и аномальный внешний облик. Описывая первый день в камере, заключенные чаще всего характеризуют его как адский и о самой камере говорят: «Ад». При этом для тюрьмы, как и для ада «последних времен», характерна «переполненность» v превышение «меры» людей, ликвидация имеющейся там пустоты, «за счет которой пока и существует человечество» [Белоусов 1991, с. 31]. Переполненность ада v признак приближающегося конца и одновременно свидетельство перемещения «человеческого» мира в «нечеловеческий», верхнего v в нижний. Тот же смысл на символическом уровне имеет переполненность тюрьмы. Приведем примеры текстов, характеризующих первые впечатления от камеры осужденных:

«На четыре шконки может быть двенадцать, на двенадцать шконок может быть человек тридцать-сорок, а на общаке может до ста уже находиться. То есть это, вот как я вошла в камеру, первый раз, первый раз села, первый раз меня завели в камеру, открыли двери, я вошла, и я не смогла уже дальше двинуться, потому что везде были люди, стояли и сидели. Двинуться было невозможно. За мной двери закрыли, и я вот так стояла. Все. Первое впечатление, когда я вошла: ад. Ад кромешный. Все. Воплощение ада. Потому что кругом v лето было v кругом голые тела, злые лица. Ну, раздетые, жарко было. И даже стоять негде, не то что сидеть. Тот, конечно, кто дольше сидит, те на шконках, а ты не пройдешь, даже шагу не сделаешь, что там творилось. Крик, мат, ругань» (ЖК). «И со всех сторон люди v откуда-то из-под шконок, на полу люди, половину лысые. В простынях, потому что жарко. Одевать все на себя невозможно» (ЖК).

Тюремное пространство воспринимается как «тесное», «узкое», «маленькое» и одновременно «громадное» (как докосмическое неизмеримое не-пространство):

«Завели в камеру в первый раз. Ну, это действительно первое впечатление v это серые-серые стены, и потом пространство v вроде обычная, небольшая дверь и заходишь v камера кажется громадной <-> То есть страшно, невозможно представить, что в таком маленьком помещении может быть собрано столько человек» (ЖК).

Тюремное пространство одновременно и «видимо» и «невидимо», свет в нем неотделим от тьмы: «Пусто, монотонно- Точно под водой, где все задернуто одним темноватым фоном» [Тан 1911, с. 129]. «Лампочки страшное впечатление производят. Потому что все прокурено. Лампочки коричневые, такой свет рассеянный» (ЖК). «Темнота- Какая темнота / Нечего ждать, незачем жить» (ЖК). «Вижу солнце, но мне темно / Мое солнце, оно в облаках»(ЖК).

Два пространственных положения заключенного особенно значимы в тюремном мире: первое v стояние у окна, а в исправительно-трудовых учреждениях (ИТУ) на строгих условиях содержания v около зарешеченной двери (заключенный может простоять здесь несколько часов). Дверь лишается значения выхода и оппозиция дверь/окно снимается.

«Всем действиям у входа/выхода приписывается высокая степень семиотичности», двери и окна «соотносятся с идеей входа, проницаемости, связи жилища с внешним миром» [Байбурин 1983, с. 216]. При этом дверь v регламентированный вход, окно v нерегламентированный.

В традиционной культуре окно v «нерегламентированный вход в дом (вместо двери)», «согласно мифопоэтической традиции, используется нечистой силой и смертью» [Топоров 1980, с. 250], в тюремном мире актуально другое значение окна: «Окно связано с другим оком v с солнцем» [там же, с. 250]. Окно v вход «жизни» (синонимична окну запертая зарешеченная дверь v утратившая значение выхода во внешний мир). Окно оценивается как визуальный контакт с внешним миром [Байбурин 1983b, с. 143]. То же значение в тюрьме может иметь и дверь.

Второе маркированное пространственное положение v прогулка по тюремному дворику. При характеристике дворика акцентируется его замкнутость v в восприятии заключенных это пространство, полностью отграниченное от внешнего мира, квадрат четырех стен, «бетонный мешок». Семиотически значимо отсутствие входа и выхода, наличие которых v не только «необходимое условие для сохранения домом своего статуса», но и необходимый признак любого «живого» пространства, замкнутое пространство «без окон v без дверей» моделирует смерть [Цивьян 1974: 218]. Движение здесь v это псевдодвижение («топтание взад-вперед», «верчение на одном месте») и общение v псевдообщение.

Прогулочный дворик v «нехорошая» часть тюремного пространства. «Вот я, когда в первый раз вышла во дворик, дворики прогулочные, и выходишь когда v вот эта ограниченность, и четыре стены, и решетка вверху, и небо вверху, и вот это топтание взад-вперед. Проходишь мимо друг друга. И в это время, я заметила, как-то у всех отсутствующий вид. Если мы все в камере еще общаемся, то, когда выходим во дворик, то какая-то отрешенность. Там общаемся, но каждый в себя уходит. Вот это страшно, это страшное ощущение, что совершенно ограничено и ничего не видно: ни сверху, ни сбоку, ничего. Если в камере мы можем глянуть куда-то через реснички, увидеть там что-то еще вдали, там, сбоку, напротив, то во дворике это все. Стены. Четыре стены. И вверх v небо. Вот это было страшное ощущение. Полная изоляция от внешнего мира» (ЖК).

«Во дворике» узник вынужденно пытается осмыслить окружающий мир тюрьмы и, обращаясь внутрь своего «я», соотнести себя с глухим и враждебным миром четырех стен:

Сгорают дни в беспросветной тоске,
И кажутся мысли сквернее.
И ходим мы, ходим в бетонном мешке,
А души с годами черствее.
[НР 1996, » 26-27].

Стены, стены, закоулки, для души заблудшей муки
Сырость, серость, пустота и живу уже не я…
Серый ходит человек от стены к стене в огне…
Я устал от стен острожных, будто заживо зарыт
И уже могильный холод мое тело леденит.
[Пр 1994, » 25-26]

О нет! Не зря тут стены плачут
И трупный запах издают.
О Господи! Неужто я в могиле?!
Неужто все вокруг гниют?!
(СР).

В «мертвом доме» идеальная организация «власти наказывать» создает «муштруемое тело» (М.Фуко). В неподвижном обезличенном мире, символизируемом каменными стенами, окружающими человека, узник (наряду с другими подобными ему) вынужден двигаться по кругу или взад-вперед. Это движение воспринимается им и является по сути лишь имитацией жизни, а не подлинной жизнью. Оно не имеет ни цели, ни смысла. В онтологическом плане оно является символом бессмысленного движения мироздания, которое вызывает чувства страха, отчаяния и безнадежности.

Смысл этого пространственного положения заключенного раскрывается в целом ряде произведений искусства.

Образы узников «во дворике» выражают тщету человеческих стремлений и одиночество человека в мертвом мироздании. Пессимистическое миросозерцание при этом может быть поднято на большую философскую высоту. Таков в конечном счете близкий к экзистенциалистскому миропониманию образ ван-гоговских узников из одноименной картины (созданной под влиянием «Записок из Мертвого дома»). Таков смысл и картины М.В.Добужинского «Дьявол». Р.В.Иванов-Разумник, находясь в советской тюрьме, воспринимал прогулочный дворик сквозь призму этой картины:

«Это верчение на одном месте двадцати-тридцати человек вокруг оси v толстобрюхой башни v каждый раз заставляло меня вспомнить картину М.В.Добужинского «Дьявол»: посредине огромной, с собор величиной, тюремной камеры возвышается гигантский мохнатый паук с огненными глазами и в маске. Между мохнатых лап его маленькие люди замкнутым кругом совершают свою прогулку. Здесь, вместо паука, возвышалась башня с караульным, а маска v совершенно не нужна: во всех режимах, при всяком строе под ней скрывается одна и та же сущность v лицо государства. Художник метил, конечно, дальше: тюремная камера v мир, заключенные v человечество, маска паука v Дьявол. Но, гуляя по двору ДПЗ, охотно суживаешь смысл этой картины» [Иванов-Разумник 1953, с. 98-99].

В немом строю погибших душ
Мы шли друг другу вслед…
v так описывает О.Уайльд прогулку заключенных: в трагическом гибнущем мире узники v плотское воплощение невидимого мира грешных душ, «погибших» для Бога и не ведающих Спасения, символическое напоминание о мировой бессмыслице, в которую вовлечены не только материальные, но и духовные начала. Для мыслителей и художников прогулочный дворик (квадрат четырех стен) v точка предельной свободы, сакральный центр обезбоженного мира (для мыслителей христианского толка функцию сакрального центра несет пространство, огражденное монастырскими стенами). Это свобода, связанная с муками, а не с радостью, свобода приятия мира таким, каков он есть, v без смысла, без Бога, без ада и рая. Ощущение свободы есть в то же время осознание человеческого одиночества v и оно приходит не наедине с собой, а в кругу других узников [«Подлинная немота не в молчании, а в разговоре» (Кьеркегор)] v близких и далеких, «чуждых» или становящихся чуждыми перед лицом Ничто (тюрьмы). Это та «отрешенность», о которой говорит заключенная, характеризуя состояние узника в прогулочном дворике.

Находясь в плену тюремных стен, узник осознает свое одиночество, испытывает возвышающий или «тоскливый страх», соприкасается с немым Ничто и одновременно или признает свое онтологическое рабство, или открывает свою трагическую свободу. Герой Ван Гога как бы произносит слова Ореста, обращенные к Юпитеру: «Ты v бог, а я v свободен: мы равно одиноки, мы мучимы одним и тем же тоскливым страхом».

Современные исследователи тюремного мира так говорят об описанном выше феномене «одиночества в толпе»:

«В колониях… создается известный феномен одиночества в толпе, когда вокруг всегда много людей, а таких, с кем можно было бы поговорить, поделиться, кому можно довериться v нет или почти нет. Это одна из основных причин того, что осужденные испытывают острое одиночество, подавленность, психологическую отчужденность, недоверие к окружающим, ощущают себя под каким-то гигантским психологическим прессом <…> по сравнению со свободными людьми среди преступников значительно больше доля тех, кто ощущает себя изолированным, вытолкнутым за пределы человеческого общения и бессознательно воспринимает окружающую среду как непонятную, чуждую и даже враждебную» [Правители преступного мира 1991, с. 45].

Байрон пишет об этом вынужденном отчуждении братьев в темнице:

They chained us each to a column stone,
And we were three v yet, each alone,
We could not move a single pace,
We could not see each other-s face.

Оппозиции один/множество и коммуникация/невозможность коммуникации в тюрьме снимаются: с одной стороны, возникает феномен «одиночества в толпе», с другой v даже в камере-одиночке арестант чувствует себя под наблюдением (этот символический смысл несет глазок в двери).

Что же характеризует человека, оказавшегося в центре тюремного пространства? Он или мертвенно неподвижен, или находится в состоянии непрерывного, бессмысленного и подневольного движения (чаще всего v кругового):

Коридоры, коридоры очень длинные в неволе,
Сколько хочешь тут броди, а за жизнь их не пройти.
Не пройти! Но все же я иду по ним, острожным.
[Пр 1994, » 25-26]

Он пребывает среди других, подобных ему узников, не связанных между собой никакими узами, таким образом, сам факт их совместного пребывания в данном пространстве также лишен смысла. В этом строю им владеют два чувства: одиночество («отрешенность», как говорит заключенная) и страх. Страх v одна из характеристик ада (Ср.: «Татьи все пойдут в великий страх» [Сахаров 1879]).

Описывая томительное однообразие тюремной жизни, заключенные свидетельствуют о своей усталости от этого псевдодвижения. Вот пример из тетради осужденной:

Ночь за днем, сезоны за сезоном
Крепкою ценою хаос жизни смыт.
Нехотя иду я этим кругом,
А уйти нет смелости и сил (ЖК).

Тюремный мир не только характеризуется и описывается как ад. Он строится по законам ада, и, вовлеченные в орбиту адского пространства, которое само управляет поведением «теней», заключенные вынуждены поступать по архетипической модели и испытывать предписанные мифом чувства.

Нейтрализация оппозиции движение/неподвижность характерна и для категории времени. В тюремном неподвижном мире время утрачивает смысл, останавливает свой ход. Тюремное время v время, выпавшее из жизни. «Время поглощено все, или, может быть, само поглощается при довольно апатичном отношении усталого мозга ко всему окружающему», свидетельствуют арестанты [Новорусский 1909, с. ]. О «выпадении из жизни ряда лет» говорит шлиссельбургский узник Н.Морозов [Морозов 1909, с. 584]. «С жизни выброшены годы нежилого бытия», v пишет современная арестантка (ЖК). «Свободный бег остановило время, / Бросая наши судьбы на весы» (СР), «Суматоха жизненных лет / Для меня сейчас остановлена / Нет движения v жизни нет» (ЖК), «Под звук застывшего времени / Я погружаюсь в безумие» (ЖК), «Здесь сутки тоске подчиняются / И мир заторможен в холодности» (ЖК), v пишут современные заключенные. В этих условиях ведение календарей становится бессмысленным или даже невозможным. Все происходящее в тюрьме перемещается под знак вечности, но вечности непросветленной, неспасительной: «Словно через сон здесь года проходят, / Обернешься вдруг v видишь только тьму» (ДК). Эта мысль звучит в тюремном стихотворении осужденной: «Время отсчитывать v / Вырывается стон, / Душу испытывать / На разрыв, на излом, / Сердце расстраивать v / Вырывается плач, / В голову мысли v / Поднял саблю палач» (ЖК). О том же восприятии времени свидетельствует байроновский узник:

It might be months, or years, or days v
I kept no count, I took no note…
For years: I cannot count them o-er,
I lost their long and heavy score…

Темная бессмысленная вечность оказывается той пустотой не-жизни, о которой Бродский сказал, что она «и вероятней, и страшнее ада». Параллель такому восприятию времени дают народные мифологические рассказы, согласно которым, для человека, случайно оказавшегося в ином мире (могиле), время останавливает (или предельно замедляет) свой ход. Герой мифологического рассказа выключен из профанного хода истории. Лишь вернувшись в свой мир, он вновь включается в исторический временной поток [см.: Ефимова 1994, с. 155-156].

В тюрьмах и лагерях отмечаются вольные традиционные праздники v Новый год, Пасха, дни рождения заключенных, но они воспринимаются иначе, чем на воле: трагизм собственного положения, оторванность заключенных от дома в дни традиционных праздников ощущается особенно сильно. Брейтман, наблюдавший жизнь уголовных арестантов в конце ХIХ в., отмечал, что в кануны великих праздников «все арестанты поголовно бывают скучны и грустны, свобода дорога в эти дни особенно» [Брейтман 1901]. По воспоминаниям Ф.М.Достоевского, праздник Рождества Христова был «тяжелым и грустным» «чуть не для каждого» арестанта. Шингарев писал в своем тюремном дневнике: «А как одиноко и трудно так встречать новый год» [Шингарев , с. 55]. О том же восприятии праздников свидетельствуют современные арестанты: «День рождения v тоже грустно, как и проводы. Потому что еще и не дома и плюс еще v вот этого пустого года, ушел из твоей жизни. Даже стараешься человеку приятно сделать, спеть. Вот сколько я замечала v не идут песни» (ЖК). В «неофициальных» тюремных песнях контраст между праздниками на воле и в неволе особенно подчеркивается: зэк v герой песен v вообще лишен возможности отмечать «вольные» праздники: «Споем, жиган, нам не гулять по воле / И не встречать весенний праздник май», «Сегодня праздник, ну а здесь лишь белый снег».

Тюремное время, как и тюремное пространство, имеет мифологические характеристики: это время «иное», непрофаническое, «опрокинутое», «потустороннее». Для персонажа, пересекшего границу между «своим» и «чужим», актуализируется значение праздничных дней как дней поминовенья. Память о заключенных «оживляет» их, самое страшное для арестанта v быть «забытой тенью» (ЖК). Поведение персонажей в праздничные дни сопоставимо с поведением душ умерших в поминальные сроки: они мысленно возвращаются в «отчий дом», где члены семейства, собравшиеся за праздничным столом, поминают отсутствующего. Ритуальное «ожидание» за праздничным столом сопоставимо с ожиданием возвращения умерших в рождественских обрядах.

Ритуальное приобщение «отверженного ко всему человечеству» [Душечкина 1995, с. 148] связывается в первую очередь с новогодне-рождественским периодом.

Эти мотивы звучат в приуроченных к праздникам стихах и песнях:

И свечи зажжены, и стол давно накрыт,
Все собрались за праздничным столом.
Но ждут тебя, ведь ты тут не забыт,
Тебя ждать вечно будет отчий дом.
[НР 1997, » 49]

Праздник без меня
Далеко в моем северном городе,
До утра не погаснет окошко.
v Ах ты, Вологда-гда-гда-гда-Вологда! v
Там сегодня поют под гармошку.
На столе золотятся бокалы.
За столом только добрые люди.
Жаль, что мне не помогут вокзалы
И меня нынче с ними не будет…
Но я знаю: меня вспоминают,
Осуждают, жалеют и прочее.
Фотокарточки вынимают
И грустят, и смеются до ночи…
[НП 1993, » 19]

Вы новый год встречаете с весельем
У вас в бокалах пенится вино
И ровно в полночь вы их соедините
Вы за столом, вы пьете, вам тепло
А после танцев с девушкой любимой
Валяться будете на белых простынях
А нас с утра погонят на работу
А уж с работы пригонят при свечах
И как у нас холодные бараки
На нарах сотни молодых сердец
И при свечах, при полном полумраке
Шептали губы, когда всему конец.
Любите мать, свободой дорожите
Пускай в бокалах пенится вино
И ровно в полночь вы их соедините
Вы за столом, вы пьете, вам тепло.
(ЖК. Вар.: [ПН 1992, с. 134-135]).

Пространственное положение заключенного перед судом выражается в символических формулах «промежуточности»: «не здесь v не там», «между». Это положение персонажа в период, предшествующий суду, требует ритуальной поддержки, что находит отражение в тюремной лирике. Особую помощь может оказать арестант, связанный с ним родственными узами представитель сферы «воля» («жизнь»). Так, заключенная-мать пишет в стихотворении, обращенном к детям:

Ваша мама сейчас далеко,
Хоть в не столь отдаленных местах.
И сейчас ей совсем не легко.
Она думает только о вас.
Ваша мама как будто в пыли,
Между небом она и землей.
Берегите ее, дети, сами,
Она v мать, она жизнь вам дала.
[Пр. 1994, » 25-26]

В духовных стихах о смерти та же локализация персонажа обусловливает формульное обращение к членам семьи с просьбой содействовать его продвижению в «правильном» направлении: формула «стоит моя душенька промежду раю, муки» формирует и следующую за ней: «Помолитесь, братии, о моей душе грешной» [Киреевский 1848, » 32].

Граница между «чужим» и «своим», по определению А.К.Байбурина, «путешествует вместе с человеком- Такое путешествие представляется как последовательное преодоление серии границ, каждая из которых расценивается как главная, но, будучи пройденной, перестает быть таковой, а главной становится та, которая впереди» [Байбурин 1990, с. 9]. В тюремном мире противопоставлены не только воля/неволя, но и тюрьма/зона.

Пространство зоны v дурное, нечистое, скверное. Зона приближена к обычному миру и тем острее здесь ощущается иллюзорность этой схожести: зона лишь похожа на мир живых, в действительности это минус-пространство. Тюрьму называют крытой, но зона также закрыта, над ней v крыша, незримая, только ощущаемая. Оппозиция закрытый/открытый нейтрализуется: «открытость» зоны v это псевдооткрытость: «Я вот разговаривала с теми, кто был в отпуске на воле и возвращался сюда, и вот первые ощущения. Когда находишься здесь, то это входит в привычку. И не замечаешь. А вот кто вернулся из отпуска, первое ощущение, когда переступают v вот Лена приехала, Наташа, v когда заходишь в зону. Как Лена говорила, она физически ощущала вот это давление какое-то, совершенно другое ощущение, что было за воротами. Она говорила, просто как купол, как в вакууме находишься. Действительно, насыщено вот этим отрицательным зарядом, вот этим злом, что ли. Она просто, говорит, я физически ощущала. Первое время, я вошла, я ощутила то, что на меня что-то давит. Я, говорит, не могла даже сдвинуться с места, и у меня даже в глазах потемнело. Не от того, что вот она ушла. Она знала, что у нее срок приближается к завершению, и она была готова к возвращению назад. Все это морально она была готова к этому. Но вот само физическое ощущение вот этого давления v как вакуум, как купол» (ЖК).

Зоновский купол, о котором говорят заключенные, воспринимается ими не как фантазия или субъективное переживание, а как реальность. Принято считать, что «все, что имеет верхний предел, относится к сфере знакомого, постижимого, человеческого» [Байбурин 1983, с. 224]. Это не совсем так: верхний предел акцентирован в мире смерти, где верхняя граница характеризуется признаками «тяжести» v «легкости» (ср. пожелания умершему: «будь тебе земля пухом»). В тюремном мире верхняя граница «тяжелая». «Покрытость» здесь оценивается негативно: пространство обретает черты непроницаемости и по горизонтали, и по вертикали, что является залогом безопасности для «внешнего» мира, но «внутри» вызывает чувство «тяжести», «давления».

Зона v мифологически скверное пространство. Показательно отношение к вещам, побывавшим в тюрьме (промежуточном мире) и на зоне (мире смерти): тюремные вещи необходимо забирать с собой (ср., например, приметы, связанные с возвращением из больницы или из другого «чужого» дома: «забудешь v вернешься»), зоновские оставляют как оскверненные (ср. традиционный запрет брать что-либо с могилы, на кладбище оставлялись все предметы, использовавшиеся в погребальном обряде).

В тюрьме нейтрализуется оппозиция божественное/дьявольское, чистое/нечистое. «Адское», мифологически скверное пространство одновременно является позитивно-священным, чистым.

И тюрьма, и зона воспринимаются как места очищения. Недаром в криминальной среде бытует афоризм: «Пред людьми я виновен, перед Богом я чист» (ДК). Вот как говорят об этом заключенные: «Мне вот доводилось общаться в тюрьме с людьми, которые, как они считаются, авторитеты v это среди мужчин. Так вот они утверждали, что я даже вот и они в том числе, находясь в этих стенах, мы уже снимаем вот грех с души нашей. Снимается само преступление. Они это приравнивали как к церкви, к храму своего рода. Это вот среди авторитетов, вот такое у них поверье, понятие. Самоочищение даже само пребывание в этих стенах, потому что это уже наказание. Утверждали то, что Бог v это наказание снять, а поскольку нас наказали люди, сами же грешные, и мы наказаны людьми, значит, у нас происходит самоочищение, сам процесс снятия греха» (ЖК).

Но парадоксальным образом даже в том случае, когда у заключенного нет чувства раскаяния и мыслей об искуплении и очищении, нет представления о Боге, пространство тюрьмы ощущается как божественное и спасительное: «Это как считается, что Бог спрятал нас сюда, чтобы мы избежали там чего-то более страшного, там, на свободе. Воспринимается это то, что нас действительно спрятали» (ЖК).

Пространство тюрьмы осмысливается как особое, непрофаническое, подобное монастырю, пребывание в котором спасительно для человека, по христианским понятиям. Но монастырь v место, где сконцентрировано все священное, это место, где незримо пребывают Бог и святые, покровительствующие насельникам монастыря. Тюрьма v место, впитавшее все зло и страдание мира. Насыщенная злом земля заставляет существующих на ней людей претерпевать нечеловеческие страдания v это и становится для них искуплением грехов и самоочищением.

Наряду с пониманием тюрьмы как земного ада, в котором заживо сгорают преступники-мученики, бытует и восприятие ее как места менее страшного, чем воля. Мир за пределами тюрьмы еще опаснее и в житейском, и в мифологическом смысле. Подобное отношение к тюрьме также сближает арестантское и монашеское восприятие. Монахи сочувствуют мирянам, говоря о том, что в демонизировавшемся современном мире жить невозможно. Эта же мысль звучит и в размышлениях заключенных.

Пространство тюрьмы может осознаваться как спасительное и искупительное. В размышлениях заключенных могут появляться мотивы покаяния, вины, надежды на духовное спасение и как следствие этого v приятие тюремного мира как очистительного, искупающего вину. Таков смысл сопоставления тюрьма/монастырь в размышлениях российских мыслителей и поэтов.

Из истории. Соловки

Один из известных советских лагерей имеет особое значение в связи с обозначенной темой «тюрьма-монастырь» v это СЛОН, Соловецкий лагерь особого назначения, располагавшийся на Соловецких островах. С ХV в. по 1922 г. здесь находился монастырь. В 1922 г. советское правительство передало острова вместе с монастырем в распоряжение ГПУ для размещения там заключенных. По свидетельству Ж.Росси, «в рамках приготовления к новому назначению чекисты разбили все монастырские колокола, монахов вывезли на работы в глубь России или застрелили, часть осталась на месте в живых и работала при лагере еще до середины 20-х гг <…> До 1929 г. С. л. были единственными советскими концлагерями…» [Росси 1991, т. 2, с. 367-368].

«Именно Соловки оказались «островом смерти», столь желанным для принятия мученической смерти», v пишет современная исследовательница истории православия на Соловках в ХХ в. [Резникова 1994, с. 15].

Этот православный взгляд, столь естественный для монахов и священнослужителей, появляется и у светских людей, оказавшихся волею трагической судьбы в плену соловецких стен. «Не бойтесь Соловков v там Христос близко», v писал М.Нестеров писателю Б.Ширяеву в день вынесения приговора.

Тюрьма для поэтов-узников становится символом отречения от мира во имя истины и освящается тайным светом пребывающего здесь небесного монастыря. Пространства монастыря и тюрьмы пронизывают друг друга: монастырь по произволу властей становится тюрьмой, тюрьма превращается узниками в монастырь.

Поэму о монастыре и тюрьме представляет собой венок сонетов репрессированного поэта Г.Русакова «Соловки». В ней раскрывается метафизический смысл взаимопроникновения пространств соловецкой тюрьмы и монастыря: они объединяются в едином духовном пространстве, где обретают высший смысл богослужения и страдания во имя истины:

Два мира шли на подвиг, на мученье.
Над каждым реял золотистый нимб.
Текли века с обычаем одним:
Внизу v тюрьма. Вверху v богослуженье <->
О твердости, упорстве и терпеньи
Высоких душ в томительной ночи
Твердят темниц истертые ключи
И власяниц терзающий репейник.
(Архив автора)

Поэт раскрывает столкновение, борьбу и святость двух путей: пути спасающихся в монастырских кельях монахов и пути не смиряющихся в монастырских камерах еретиков, «ослушников закостенелой воли», чьи «больные выцветшие взоры из мглы темниц глядеть осуждены». С последними отождествляют себя политзаключенные.

Очистительный смысл соловецких страданий раскрывается в лирике ряда поэтов СЛОНа. Вот строки из стихов Б.Емельянова:

Холод. v Зимних ночлежек нары,
В каплях звездами потолки…
Мне не жаль, что ушли бульвары
И сменили их Соловки.

От притонов до досок роты
Столько вех расколол в пути.
Разве к солнцу уйдешь пилотом,
Когда мимо жизнь прокатил?
[СО 1926, » 4]

В поэзии и прозе заключенных СЛОНа лагерь обретает духовный смысл чистилища. Такое понимание Соловков выражает Б.Глубоковский v артист Театра Таирова, литератор, писатель, режиссер, в 1925-1930 гг. узник СЛОНа v в предисловии к опубликованному в журнале «Соловецкие острова» роману «Путешествие из Москвы в Соловки»: «Автор убежден, что богема v это внутренняя эмиграция, что в ее среде смерть. Соловки автором мыслятся как образ искупления и очищения». Роману он предпосылает эпиграф из письма Пушкина: «Спаси меня хоть крепостью, хоть Соловецким монастырем».

При этом пространство Соловецкого лагеря осмысливается как благодатное, освященное находящимся здесь монастырем, святыми Зосимой и Савватием:

И надо всеми звуками земными
Спокойствие, безгрешность и простор,
Как некогда при иноке Зосиме, v
пишет Г. Русаков в сонете «Май» [СО 1926].

Пусть в Москве, любимой и желанной,
Вспыхнут цепи яркие огней…
Здесь закат такой благоуханный,
На закате крики лебедей.
И теперь, смиренный и бессильный,
Я грущу невольно, а закат
Все горит- И стелется кадильный,
Благостью рожденный аромат,
v пишет другой певец Соловков v Б. Евреинов [СО 1926, » 2-3].

Оппозиция тюрьма/воля является актуальной для соловецких узников 20-х гг., как и для современных заключенных, но в описываемом «райском» вольном мире доминируют другие черты:

Остров, где не цветут лианы,
Остров v финиш грозовой сечи,
Где обрубки сосны v баланы v
Мозолями пятнают плечи.
Остров с моря такой зеленый,
Улыбнувшийся белым домом,
Ели, сосны, а где-то клены
И Бодлер, и Верлен с Прюдомом.
[СО 1926, » 1:46]

«Каэры» (контрреволюционеры) v в основном бывшие дворяне, аристократы, вернувшиеся на советскую родину и оказавшиеся в концлагерях, характеризуют мир свободы не только как потерянный рай, но и как мир ложных ценностей. На Соловках переосмыслены все ценности, переосмыслена собственная жизнь и реалии вольного мира утрачивают свой безусловно положительный смысл:

Лагерь v тюрьма, не лагерь,
Не сборище брюк Галифе,
Не видал я красные флаги
Никогда над дверью кафе.

Здесь не рябчики стынут на блюде
Перед дэнди в шнурованных «Джимми»,
Здесь как я и как многие люди
Услыхали недавно v не жили.

Гимны петь кумачу еще рано,
Предвкушая всю прелесть досрочных
Не на Champs Elyses в ресторанах
Мы, а в стали объятиях прочных.
[СО 1926, » 1:46]

И именно это принятие своего креста, аскетизм, требовательность к себе, готовность пройти через ад ради искупления прежних грехов наделяет соловецких поэтов подлинной свободой:

Говорить запретишь мне разве,
Если мне говорить надо:
Захочу v о красной заразе,
Захочу v о белых гранатах, v
пишет в соловецкой поэме Б.Емельянов.

Диалог с «другим» миром

В новом пространстве арестант оказывается в условиях, когда его окружают неизвестные ему знаки. Тюремная жизнь v псевдожизнь, отождествляется с миром снов, и, как и во сне, в тюрьме источник сообщения обращается к индивиду на непонятном языке, ему даются «знаки в чистом виде», «знаки неизвестно чего» [Лотман 1992, с. 221]. Если человек не оценивает мир как сообщение, не предполагает существование «другого», не пытается вступить с ним в диалог, мир не обретает своего собственного смысла. Если тюрьма (как и сон) понимается неофитом как сообщение, имеющее смысл, «семиотическое окно», возникает насущная потребность в истолковании этой системы «знаков без значения», в переводе ее на язык общечеловеческого общения.

1. В ситуации кризиса пространства и времени единственная возможность «спасения» (то есть созидания космоса, нового значимого мира) заключается в наделении немых (или неопределенных) знаков определенным значением. Для этого требуется подвергнуть анализу недифференцированный хаос мира, выделить в нем центральные «аналитические» символы и определить (угадать или приписать им) их смысл. Первым шагом к этому является семиотическая интерпретация звуков v «слушание». Темный, мертвый мир тюрьмы насыщен для заключенного звуками, которые он склонен определенным образом семантизировать и мифологизировать. «Мир наполнен не просто звуками. Все они суть «сообщения», и задача человека v услышать и правильно прочитать их». «В ситуациях, воспроизводящих процесс творения, «озвучивание» мира v важнейший этап его создания», «вслушивание» v процедура «диагностического характера», позволяющая в критической ситуации, когда мир находится на грани распада, определить его состояние [Байбурин 1993, с. 207]. В тюрьмах существует множество примет, связанных с различными звуками (о приметах как «текстах-толкованиях» [см.: Христофорова 1998]). Звук упавшего ключа, шум в коридоре, свист, неожиданный возглас v все обретает символический смысл и может быть истолковано как предзнаменование. «Зэк живет ушами, особенно перед судом» (ЖК).

Как бы ни интерпретировался источник сообщения, сознание того, что он существует, наделяет «недиффиренцированные» и «неизвестные» знаки определенным значением. В мире без значений невозможна коммуникация, если субъекты не слышат и не понимают друг друга, то это ставит под сомнение их существование, «нарушение коммуникации приводит к неподвижности субъекта. А неподвижность, как известно, есть смерть» [Жаккар 1995, с. 225]. Тюремный мир не обретает смысла, пока субъект не совершает попытки означить знаки, признать существование управляющего им «другого», вступить с ним в диалог. «Вслушивание» в тюремное пространство является знаком готовности понять и усвоить его язык, оно выводит субъекта из состояния неподвижности.

«-Прислушаться- означает в сущности осмыслить или семиотизировать звучащий мир <-> звучание v имманентный признак жизни» [Цивьян 1990, с. 28]. Впечатление о тюрьме как мире смерти усугубляет тюремная тишина. О тюремной могильной тишине писала В. Фигнер: «Какая она жуткая в своем безмолвии. Какая она страшная в своем беззвучии и в своих нечаянных перерывах. Постепенно, среди нее к тебе подкрадывается ощущение близости какой-то тайны: все становится необычайным, загадочным, как в лунную ночь, в одиночестве, в тени безмолвного леса. Все таинственно, все непонятно… Тихо, тихо, как в могиле» [Фигнер 1922, с. 12].

Тюремные звуки делятся заключенными на «внутренние» и «внешние». Высокую степень знаковости имеют в глазах заключенных ключи от тюремного мира (камер) v необходимый атрибут всякого тюремщика. Владеющий ключами от камеры властен распоряжаться судьбой арестанта. Поведение тюремщиков, их жесты и голоса для заключенных имеют определенный символический смысл и истолковываются мифологически. Тюремный мир держится за счет прочности границ (дверь v замок v ключ v страж и т. д.). Замок и ключ играют здесь особую роль: эти предметы традиционно (в свадебных, похоронных, календарных обрядах) используются в качестве оберегов, формируют оппозицию внутреннее/внешнее, где внешнее v опасное и чужое. В тюремном мире опасное и чужое v не внешнее, а внутреннее. Звук падения ключа v знак разрушения границы, а потому «добрый» знак. С поведением продольного (коридорного) связываются следующие приметы: «Продольный ходит, ты слышишь: ключ раз v уронил он случайно. Есть такая примета: кто услышит, того могут освободить» (ДК).

Роль разрушения границы играет свист (что соотносимо с народными поверьями о свисте как вторжении «чужого» в «свое», «смерти» в «жизнь»). «Если продольный свистит там, на коридоре, v тоже очень хорошая примета, тоже должны освободить кого-то» (ДК). Характерно, что свист самих заключенных в камерах имеет противоположный смысл: «В подследственных камерах никто не должен свистеть v срок насвистишь. Потому что можешь не себе, можешь другому насвистеть, борются за это» (ДК).

2. Необходимость определения значений мира формирует такую форму анализа как гадания. В.Тэрнер называет гадательные символы «аналитическими» v они используются для различения вещей «смешавшихся и неясных» [Тэрнер 1983, с. 65]. В тюрьмах популярны ритуалы узнавания судьбы v гадания «на срок». Гадания в мировой культуре предшествуют всем «ритуалам бедствия». Их цель v «обнаружение скрытого», в гадании непонятное становится понятным, неизвестное v известным, скрытое v открытым [там же, с. 48]. Гадание v «дословесный диалог», «при котором вопрос задается космическим силам, божеству» [Фрейденберг 1997, с. 126]. Оно осмысливается как ритуал, опасный для представителя сферы «жизнь», но, отчетливо осознавая эту опасность, гадающие все же стремятся проникнуть в скрытое будущее. К.Хюбнер объяснял это тем, что, вопрошая о будущем, человек стремится узнать волю «богов»: «бог не открывает и не скрывает будущего, но он объявляет свою волю» [Хюбнер 1996, с. 217]. В тюремном мире через гадания осуществляется общение с «судом» (называющим число, меру, соответствующую данному индивиду) или «недолей» арестанта (указывающей свою величину). Мера наказания осмысливается как судьба, существующая «здесь-сейчас», еще до суда, но в другом (мифологическом) измерении.

Центральные гадательные символы в тюрьме v те же, что и в традиционной культуре (ключ, хлеб, ложка v предметы с высокой степенью семиотичности).

«Вообще все подвержены мистике там. Гадания постоянно. Гадали по-всякому: и на домино, и на чертика, и на кофейной гуще, и на хлебе гадали», «гадают по средам и пятницам в основном» (ЖК).

Особой магической силой наделяются предметы с воли. Характерно в этом отношении восприятие заключенными «вольного хлеба». «Вольный хлеб» в тюрьмах (особенно в женских камерах) подчас не употребляется в пищу, а сохраняется для использования в ритуалах: «Когда приходит передача, обычно передается хлеб с воли. И вот на вольный хлеб мы гадали. Сон после этого вольного хлеба как вещий считается». «Если под подушкой лежит хлеб из передачи вольной, и в этот день стараешься запомнить сон. И, если запомнился сон, постараешься разгадать, посоветуешься с окружающими там. И в результате веришь в то, что сон этот будет вещий, потому что все это связано с хлебом с воли» (ЖК). В народной культуре хлеб v предмет, имеющий особую сакральную силу, центральный культурный символ, воплощение жизни. В ситуации тюремного гадания актуализируется его значение «иного», «чужого». Символ «культуры» играет здесь ту же роль, что символы «природы» (папоротник, купальская трава) в традиционных крестьянских гаданиях. В «живом» пространстве, в «доме» папоротник и другие «лесные» растения сохраняют свойства «чужого» мира: положив вокруг постели или под голову купальскую траву, гадающие моделируют «чужое» пространство [см.: Ефимова 1998, с. 56].

«Ложки крестом, руку над ними: Домовой-домовой, не хочешь ли поговорить со мной? Три раза» (ЖК). «На ложках гадают. Ну, четыре ложки. Крестом ставят. Маленькие такие, чебурашки. И бумажечки длинненькие, полоски бумажные v скручиваешь вокруг ложки. И задаешь вопрос. Если эта полоска отходит от ложки, значит оно исполняется. Сбывается. Но бывает, конечно, что и нет» (ЖК). Как и в традиционных гаданиях ложка v символ члена семьи. [Ср.: В традиционной культуре с ожиданием «размыкания» пространства (прихода «гостя») связывается падение предметов домашнего обихода: ложки, вилки. Повышенный семиотический статус предметов, необходимых во время «застолья», обусловлен символическим смыслом застолья как ритуального единения семьи. Падение ложки символизирует приход «гостя». Тот же смысл имеет падение ложки в тюрьме v оно предвещает появление в камере новичка v гостя, который должен будет стать членом арестантской семьи].

В диалоге с судьбой используются атрибуты бытовой игры (домино). Этот тип гадания также архаичен (О.Фрейденберг сопоставляет его с известными сюжетами об игре в кости (шахматы) со смертью в аду [Фрейденберг 1997, с. 126]). «А мы гадали на домино. Вот берешь кружку, наливаешь в нее воды и вокруг кружки кладешь домино, вот эти кубики. Это обычно гадали на срок, перед судом v кому сколько дадут. И вот бросаешь горящую спичку, и она крутится, и потом горелым концом показывает на домино, какой срок будет. Они же надвое разделенные. Мне выпало шесть v мне шесть лет дали, и два. Я думаю: отсижу два года. Но вот сейчас сижу четыре года. Значит, нет» (ЖК).

В гаданиях используются предметы, связанные с курением. Этот тип гадания широко популярен в современных молодежных и подростковых кругах [см.: Киселева 1995; Богданов 1998], но в тюремных гаданиях в отличие от молодежных совершенно отсутствует игровой момент: действие с выкуренной сигаретой или сожженной спичкой сакрально.

«Сигарету выкуриваешь перед судом и по количеству точек фильтр сжимаем и смотрим, какая цифра, стараемся угадать саму цифру. От никотина там эти точки коричневые. И определяем себе срок, перед судом. Верим в это» (ЖК).

«Жжется спичка, сжигается полностью, кладется на левую ладонь, правой накрывается, и крутится по часовой стрелке. Потом ладони размыкаются и появляются цифры. Ну, что-то появляется, похожее на цифры. Это твой срок» (ЖК).

В тюрьмах перед судом особенно большое значение придают числам. «В основном верим цифрам, v говорят заключенные. v Если много цифр v где-то это будут дни, где-то это будет месяц, в порядке цифр. Все относим к сроку» (ЖК). «Рисуешь круг, по часовой стрелке алфавит и цифры до двенадцати. На нитке иголка, вставляешь в центр круга. Вызывают этого черта. Иголка крутится, она может писать или по цифрам показывает. Если спрашиваешь: «Сколько?» Она показывает v сколько. Но у многих совпадало, вот едут перед судом, спрашивали: «Сколько дадут?» (ЖК)

В качестве гадательных символов могут выступать не только семиотически маркированные предметы. Гадающий (как и сновидец) «обладает достаточной степенью свободы <-> в выборе самого объекта (или объектов) толкования» [Лурье 2002, с. 35], «прогностическая интерпретация» того или иного образа жестко детерминирована: она ограничивается оппозицией открытый/закрытый (воля/неволя), или при гадании определяется точный срок наказания.

В предшествующих суду гаданиях «на срок» отражается представление о недоле как выпавшем жребии: мера наказания не связывается со степенью тяжести совершенного преступления; за распределением сроков стоит безличная сила, от которой зависит судьба персонажа.

(«Если акцент переносится на фактическое неравенство долей, достающихся каждому участнику жеребьевки, и при этом предполагается, что такое вот (а не любое другое) распределение по жребию исходит от некоей внешней силы, которая не только недоступна контролю и влиянию людей, неподвластна им, но, напротив, сама всецело определяет долю каждого, то образ жребия может трансформироваться в «символ» непосредственно этой высшей силы» [Горан 1990, с. 126].) В процессе гадания, которое является прообразом суда и предопределяет новое начало человеческой жизни, осуществляется попытка исчисления лежащей в ее основе меры.

Гадания совершались в древности в пороговой ситуации перехода к новому времени и пространству, ими отмечались временные рубежи. В тюрьмах для каждого арестанта самым важным ритуальным часом становится час его суда, поэтому основные гадания совершаются в канун судного дня. Это соотносимо как с древней традицией гаданий, сопровождавших обряд посвящения, так и с увеличением количества попыток исчисления даты «конца света» и истолкования «предзнаменований» в кризисные эпохи, когда не только глобальное, но случайное и незначительное истолковывается в контексте общей мировой катастрофы.

3. Центральный ритуал тюремного мира v суд. Состояние до суда заключенные характеризуют словами «страх», «прислушивание». Восприятие тюремных звуков описывается в терминах «временной смерти»: «Когда до суда вызывают к следователю, и вот идет этот кум, и мы все слушаем: к какой камере. Тишина сразу, как бы ни было шумно. Идут, называют, там, в других тюрьмах v заказывают, у нас v называют. Когда называют v тишина стоит по продолу и все прислушиваются: кого выдернули. Это у нас выдергивают. И все слушают. И замирает сердце, когда вызывают: или к следователю, на этап, ну, на этап я уже знала, меня предупредили, что я уезжаю, у меня не было страха. До суда мне было очень страшно, когда вот начинают называть, и ждут. Называют твою фамилию v я умирала в этот момент. Вот чисто v и морально, и физически. В полном смысле слова. Начинает трясти. Всех там, не только меня. Всех начинает трясти. Все прислушиваются, у всех вот такие глаза, все ждут: куда же? кого назовут? Там, на суд, к следователю, причем не говорят, не объясняют, куда тебя берут. То ли адвокат пришел, то ли следователь, то ли это там на эксперимент тебя везут. И вот это ожидание постоянное страха: назовут, и куда тебя назовут, куда тебя вызовут. К чему готовиться» (ЖК).

После суда вместо «вслушивания» в неопределенный мир и гаданий арестант начинает вести отсчет уже известного срока наказания.

Суд в тюремной картине мира имеет сложную смысловую организацию. Прежде всего, суд понимается буквально: как государственный орган, рассматривающий уголовные дела, как «разбирательство и приговор» по преступлению, «рассмотрение и решение дел, где есть истец и ответчик» [Даль 1955, т. 4, с. 355]. Над этим бытовым надстраиваются универсальный и библейский уровни смысла: символический сюжет тюремной биографии персонажа-заключенного объективирует эсхатологическую ситуацию, ориентируется на сюжеты малой и большой эсхатологии (смерть и Страшный суд) в народных и библейских версиях («Живем в ожидании судного дня v / Скорее бы пробил час…» [НП 1996, » 27]), воспроизводит легендарную кризисную схему (падение v кризис v перерождение). Суд идет в двух измерениях: в реальном и мифологическом (сакральном).

Современные заключенные называют суд венчанием, а судейский стол алтарем, дореволюционное тюремное наименование палача: крестный [Ядринцев 1872, с. 92]. (В этом проявляется не только сакрализация суда, но и ироническое переосмысление ситуации. Тюремный язык характеризует ситуацию как сакральную и одновременно перемещает ее в план игры).

«Суд» и «судьба» совпадают как метафоры смерти [Фрейденберг 1997, с. 91]. Этимологически «суд» связан с темой судьбы и смерти: «-судьба = суд, судилище. «Кончина», «суд», «судьба» в языке означали смерть, «Суд нашел на него» = смерть пришла- «обвинение» = смерть, «прощение», «оправдание» = оживление» [там же: c. 318-319]. Суд v обряд, во время которого решается дальнейшая судьба лиминального персонажа. Наиболее актуальные для этого периода оппозиции: оправдание/осуждение, воля/заключение, доля/недоля. (Эти пары выступают и как синонимы, что отражает традиционная для тюремной поэзии рифма «воля» v «доля».) Срок является «недолей», и арестант, обретая статус осужденного, в соответствии с народной традицией, начинает восприниматься как «несчастный».

Но в отличие от персонажа сферы «жизнь», для которого «осуждение» v смерть, для пограничного персонажа, находящегося в тюрьме (мире «не-жизни v не-смерти»), суд v ритуал, создающий новый мир, наделяющий смыслами время, а следовательно и пространство.

«Срок» наказания осмысливается как назначенная богами злая «доля». Срок материален, веществен, его тянут, везут, несут, поднимают [особое значение в тюремном мире имеет понятие веса. На суд отправляются за получением некоторой весовой доли. Перед судом популярны диалоги ритуально-игрового характера: « v Сколько готов поднять? v Иду за восьмерой» (СР)], срок уподобляется нити, ткани, одежде: прокуроры его крутят, осужденные мотают, дела шьют, мера наказания именуется меркой, которую снимают с заключенного и т. п.

В основе суда лежит идея меры, измерения[5]. Измерение в народной традиции трактуется как способ овладения человеком или предметом, дающий возможность магически воздействовать на него, оно считается опасным: по некоторым верованиям «тот, кто был бы точно измерен, взвешен или кому был бы точно определен возраст, непременно умер бы», но для существа, находящегося на грани жизни/смерти измерение спасительно [Толстая 1999, с. 397-399]. В тюремном мире «измерение» спасительно не только для человека, но и для мира, тюремного пространства-времени: «в соотношении Я v пространство особую роль играет т е л о <-> оно дает пространству (и времени. v Е.Е.) «язык»» [Топоров 1997, с. 515].

РИТУАЛ

«Ритуал совершается в экстремальных условиях, когда угрозы безопасности жизни и миру максимальны (этому состоянию соответствует предельное возрастание негативных эмоций v беспокойство, тревога, угнетенность, печаль, тоска, отчаяние, страх, ужас). Исходя из данности, ритуал приводит к некоему оптимальному состоянию <-> к устранению энтропии (хаотическая стихия) и установлению порядка». Ритуал v «образ творения». «Исходное положение v мир распался в Хаосе, все прежние связи нарушены и уничтожены. Задача v интегрировать Космос из его составных частей, зная правила отождествления этих частей и частей жертвы, в частности, человеческой. Способ v ритуальное действие, во время которого жрец произносит над жертвой, находящейся в алтаре, соответствующем центру мира, текст, содержащий указанные только что отождествления, и жертва принимается, в чем следует видеть действие, прообразующее синтез Космоса, восстановление всего того, что возникало в акте первотворения», в акте ритуала достигается «у п о р я д о ч е н и е» мира [Топоров 1988, с. 17, 16, 27].

В ритуале суда заключенный выполняет функцию жертвы, эта жертва кладется в основание нового мира, упорядочивает тюремный мир, наделяет его смыслом. «Профаническая длительность бездуховного и безблагодатного времени» в день суда разрывается, суд воспринимается как п р а з д н и к (см. об этом ниже).

Тюремный мир после суда обретает смысл «в р е м е н н о й смерти» v акцент переносится на известную к о л и ч е с т в е н н у ю характеристику «мертвого» мира. Суд задает новую систему координат, в которой на первый план выступает категория времени.

4. Для заключенных характерно архаическое мифологическое восприятие времени: «В мифопоэтическом хронотопе время сгущается и становится формой пространства- Пространство же, напротив, «заражается» внутренне-интенсивными свойствами времени («темпорализация» пространства), втягивается в его движение» [Топоров 1997, с. 460]. Отсутствие времени в этой картине мира есть отсутствие пространства и наоборот: отсутствие пространства есть отсутствие времени.

Жизнь арестанта в тюрьме делится на два отрезка: до суда и после суда. Период, предшествующий суду, характеризуется как распад пространства-времени, хаос, пустота, в новом «неведомом» пространстве время перестает существовать. Ритуальный смысл суда сводится к созданию нового времени (а, следовательно, и пространства): в момент объявления судьей точного срока наказания тюремный космос обретает значение. С этого времени у арестанта появляется новая точка отсчета и новый календарь. Вот образец ответа арестанта на вопрос тюремной анкеты 1914 г.: «Было нестерпимо тяжело вначале, пока была неизвестность, узнав же, что надо сидеть 11 месяцев (кажется не мало), сразу воспрянул духом: завел календарь, распределил время-» [Огранович 1914, с. ].

Первый отечественный исследователь тюремной психологии, знаток тюремного быта проф. М.Н.Гернет открыл свою книгу о тюрьме главой «Время в тюрьме», подчеркивая тем самым «особость» тюремного времени, его «непохожесть» на время обыденное, «вольное» и важность его для заключенного. Он отмечал особую сосредоточенность арестанта на категории времени: «Все, что тюрьма берет у арестанта и что она дает ему, связано со временем: оно несет ему волнения и лишения, оно же кладет конец тюремным переживаниям и дает свободу. Вот почему ни в одиночных, ни в общих камерах нет другого вопроса, который приковывал бы к себе внимание всех заключенных более, чем этот вопрос о сроке заточения. По признанию одного из авторов тюремных воспоминаний, в дневнике которого мы находим особенно много интересного психологического материала о восприятии времени, счет истекшего и остающегося срока заточения составляет даже «основу жизни», дает «тон жизни», «с м ы с л с у щ е с т в о в а н и ю» (разрядка моя. v Е.Е.)» [Гернет 1925, с. 11].

Отсчет времени в тюрьме и на зоне иной, чем на воле. «Запомни, год как три проходят здесь», v говорит об этом песня (ДК). Самая крупная единица измерения времени v срок наказания. Вместо 1 января днем Нового года становится день начала наказания (выражаясь языком В.Н.Топорова, день «сотворения мироздания», «творения-ритуала», верифицирующего вхождение человека в тот же самый космологический универсум, который был создан «в начале» [Топоров 1988, с. 15]).

Подлинными праздниками на зоне становятся дни, когда истекают какие-либо значительные части назначенного срока наказания: четверть, треть, половина. Как отмечал М.Н.Гернет, наблюдавший жизнь заключенных в тюрьмах Москвы и Петербурга на рубеже ХIХ-ХХ вв., осужденные на срок более года ведут свое «летосчисление»: стены камер испещрены так называемыми «календарями». Их составляют грамотные и неграмотные арестанты. Традиция ведения подобных календарей сохраняется в советских тюрьмах и лагерях. «Календари» создают также невесты и жены осужденных, они хранятся в семьях бывших лагерников как память о времени ожидания, терпения, верности, любви, как прошлое, имеющее материально-вещественный облик. Календари v материализовавшееся, зримое и осязаемое время. Знак креста, которым отмечается в подобных календарях каждый прожитый день, имеет амбивалентный смысл: день может восприниматься как выпавший из жизни (зачеркнутый крест-накрест) и тем самым значительный как день не-жизни, но может быть и особо отмечен крестом («запомнить!») v как день, достойный памяти. Именно так воспринимала свой календарь невеста политического заключенного Софья Матвеевна Доброва-Зотова, начавшая со дня ареста своего жениха вести «Блокнотик с крестиками» (постоянные обыски в сталинское время не давали возможности вести другой дневник), который 60 лет спустя расшифровала, дав подробное описание почти каждого дня, отмеченного в блокноте крестом[6].

Современные заключенные по-разному относятся к ведению календарей. «Ну как, я раньше не вела, а вот сейчас мне осталось полтора года, я считаю дни, зачеркиваю. У меня срок шесть лет», v рассказывает заключенная (ЖК). На стенах штрафных изоляторов часто отмечаются проведенные здесь сутки: «Когда попадаешь в штрафной изолятор, то ищешь какой-нибудь острый предмет или просто кусочек штукатурки и пишешь вот эти числа, сутки, которые тебе здесь сидеть. Это такая застаревшая, укоренившаяся в сознании заключенных привычка оставлять свои надписи, свои автографы» (ЖК).

Тема времени, срока характерна для тюремных афоризмов и песен. «Снежные хлопья плавно и нежно / Падают с неба на землю грешную / 365 день неизбежно / Подходит к концу» (ДК)[7].

Архаическое восприятие пространства-времени выражается в использовании пространства для отсчета времени. Как отмечает М.Н.Гернет, «потребность не только знать, но и видеть размеры протекшего срока заточения так велика, и мысль о его подсчете так неотвязна, что даже предметы, не имеющие никакого отношения к исчислению времени, превращаются арестантами в мерила счета» [Гернет 1925, с. 11]. Политические ссыльные 20-30 гг. ХХ в. отмечали части пройденного срока-пути на бревнах дома. По воспоминаниям Ф.М.Достоевского, один из ссыльных отсчитывал свой срок по палям («по оставшемуся числу несосчитанных паль он мог наглядно видеть, сколько дней еще остается ему провести в остроге до срока работы»). Александров пишет о политзаключенном, который каждое утро отрезал кусочек от ленты и по зарубке на столе сравнивал срезанную часть с целой, чтобы видеть наглядно, как сокращается срок заключения [Александров 1917]. Измерение пространства-времени дает ему смысл и тем самым лишает негативных характеристик «не-времени» и «не-пространства».

Но, с другой стороны, отсчет времени часто воспринимается как проявление слабости и малодушия. Современные воры-рецидивисты, старые сидельцы относятся к этой традиции отрицательно v итог проведенному в тюрьме времени подводится по истечении срока. Современные заключенные отмечают срок наказания на собственном теле, накалывая на бедре, икрах, предплечьях его символическое изображение: когда татуируется «церковь на ладони», количество куполов обозначает количество лет, на которые был осужден носитель татуировки, колокол внизу обозначает: вышел со «звонком» и т.д. Кроме того, в какой-то момент тюремный мир начинает восприниматься как «свой» и ведение календаря прекращается. «Сейчас очень большие срока и нет смысла их считать, зачеркивать на календаре», v говорят заключенные (ЖК).

ПРОВОДЫ (НА СУД, НА ЭТАП, НА СВОБОДУ)

5. В ритуале проводов заключенного на суд актуализируется оппозиция свой/чужой внутри тюремного мира: сокамерник, «свой» для арестантов, начинает восприниматься как «гость», уходящий на суд становится «чужим в своем». Подсудимый относится к особой категории персонажей, связанных одновременно со «своим» и «чужим» (как невеста в период, предшествующий свадьбе, покойник в похоронных, «деды» и «родители» в поминальных обрядах).

Суд в тюремном мире называют венчанием. При этом подчеркивается, что и сам подсудимый, и его сокамерники ведут себя в ночь, предшествующую суду, так, как положено вести себя участникам свадебного обряда: «Тебя стригут, причесывают, одевают, дают свое, если чего-то нет. Это ритуал. Как на свадьбу» (СР).

Обряды дня суда соотносимы не только со свадебными, но и с похоронными. Как действия членов семьи умершего должны способствовать скорейшему и благополучному преодолению им пути на «тот свет», так действия, совершаемые коллективом сокамерников, семьей, призваны воздействовать на результаты суда и в конечном счете способствовать возвращению арестанта с «того света» v из тюрьмы v в мир живых. Общие элементы обряда проводов осужденного на суд и похоронного обряда (смысл их сводится к выпроваживанию «гостя» и установлению границы): 1) снаряжение «уходящего» в путь и снабжение его необходимой пищей (и другими атрибутами обряда проводов), 2) вербальные формулы, характеризующие отношение остающихся к отсутствию («уходу») члена семьи (семьи), 3) обрядовый плач (в женских камерах), 4) поведение оставшихся в «опустевшем» пространстве: запреты и ритуалы (мытье полов, запреты, связанные с предметами, принадлежащими «ушедшему»).

Рассмотрим эти элементы.

Сбор заключенного на суд (в «дорогу») имеет, как в свадебном и похоронном обрядах, символический смысл.

К числу атрибутов снаряжения покойника в традиционном похоронном обряде относятся предметы, которые могли понадобиться «на том свете» и, в первую очередь, необходимая еда. Умершему давали с собой в дорогу хлеб, соль, на пасху v яйцо, в гроб мужчинам клали бутылку водки, огниво и табак или трубку и табакерку [Зеленин 1991, с. 348; Зеленин 1916, с. 1018, 1030].

Заключенный также снабжается продуктами питания и сигаретами. К пище, которую сокамерники дают арестанту в дорогу, относятся как к святому: она откладывается заранее ко дню суда из вольных передачек, хранится в судейских пакетах и считается неприкосновенной: «Эти пакеты стояли, если даже курить нет, из этих пакетов никто ничего не брал <…> Как бы тяжело ни было, к этим пакетам мы не подходили. Если и бралось что-то, только в том случае, если мы обсудим это всей камерой и по разрешению. В пакете сигареты, чай, сок, апельсины, печенье, конфеты» (ЖК).

В обрядах, сопровождающих уход из «чужого» пространства (проводы умершего, уход из роддома или больницы), важную роль играют предметы личной гигиены и домашняя обувь (они могут быть рассматриваемы как часть человека).

Умершему в гроб клались также: гребень, который использовался при расчесывании волос покойника, мыло, которое использовалось при его мытье, старая обувь [Зеленин 1994, с. 226; Маслова 1984., с. 109, 96].

Эти предметы особо маркированы в тюремном мире, и, покидая тюрьму (освобождаясь, отправляясь на этап), заключенный должен взять их с собой: «И еще забирать, не оставлять свои вещи v щетку, расческу, тапочки v их надо с собой забирать. Или раздать, подарить. Но не забывать. Чтобы не возвращаться» (ЖК).

2. Возвращение умершего в мир живых воспринималось как нежелательное, опасное. Существуют свидетельства того, что в похоронном обряде использовались формулы, характеризующие отношение к отсутствию умершего как к «нормальному» состоянию мира («…был v да не стало, не стало v и не надо», v говорилось по возвращении с кладбища [Виноградова 1982, с. 226]). Эти приговоры служили одной цели v предотвратить возвращение умершего в «живое» пространство.

При проводах заключенного используется формула «мы тебя не ждем»: «На суд когда провожают, говорят: «Мы тебя не ждем». Потому что с суда одна дорога: либо обратно в камеру за вещами и уже в осужденку, либо домой» (ЖК). Формула имеет магический смысл, поскольку являет собой словесное замыкание тюремного пространства после ухода из него подсудимого.

3. Как похоронный и свадебный обряды, так и проводы на суд, сопровождаются плачем (в женских камерах). Нельзя с уверенностью сказать, имеет ли тюремный плач сокамерниц текстовое сопровождение.

4. В доме после выноса покойника совершается мытье полов [Ефименко 1877, с. 192], воду в похоронном обряде используют в магических целях: воду льют на пол, «чтобы смыть следы покойника». Лавка, на которой лежал умерший, считается «нечистой», существует ряд обрядов, связанных с нею, цель которых v очистить ее от покойника (описание таких обрядов [см.: Зеленин 1991, с. 349; Савушкина 1980, с. 139; Фядосик 1986, с. 108, 109, 110 и др.]).

В камере после ухода заключенного на суд моют полы, чтобы он не возвращался, табуировано его спальное место: «Жанна судилась очень долго. И вот каждый раз она уходит когда из камеры, все уже, ее вывели, мы все время мыли полы. Ну, везде, наверное, так. То есть вымываешь человека, чтобы он ушел домой с суда. И пока она не возвращается, не садиться на ее кровать, то есть вообще. И обязательно мыть хорошо-хорошо полы. То есть практически все, кто у нас уходил вот, мы мыли полы» (ЖК). Вот описание обряда проводов на суд, данное одной заключенной: «На Бутырке, на малолетке. Там малолетние ребята, кто едет на суд, у них специально от передач v у нас все было общее, называлось общаком v отбирались специальные пакеты продуктов. Они клались на окно, на решку. И человек, который едет на суд, мы ставим банку чифира, завариваем чай, празднуем, можно сказать, поздравляем, потом дается один пакет этому человеку и он уезжает на суд. В тюрьме, где я раньше сидела, старались мыть полы. Успокаивали, плакали вместе, пели песни. Мыли полы, чтобы он никогда больше сюда не возвратился, когда на зону отправляешься» (ЖК).

Обратим внимание на слова «празднуем» и «поздравляем»: суд воспринимается как праздник. Арестанты бессознательно возвращаются к пониманию жертвоприношения как сакрального акта, созидающего Космос («праздник своей структурой воспроизводит порубежную ситуацию, когда из Хаоса возникает Космос» [Топоров 1988, с. 16]), жертва (подсудимый) воспринимается не в профаническом, а в сакральном контексте.

Ритуалы, сопровождающие проводы живых людей на воле, составляют оппозицию аналогичным ритуалам в тюрьме: так, среди вольных запретов по сей день популярен запрет мыть полы после ухода члена семьи из дома v «вымытый» не вернется в дом, член тюремной семьи, напротив, «вымывается» из тюремного пространства.

«Тюремное» в мифологическом смысле v низовое, хтоническое. В тюремном мире первые жители v пауки и мыши: «Считается, что паук v первый хозяин хаты» (ДК). Их почитают, паутину не сметают, мышей подкармливают.

Сам заключенный, отправляющийся на суд, совершает ритуальное действие: отпускает на свободу мышь v ее побег должен повлечь за собой его освобождение: «Говорят, поедешь на суд, а много мышей в камерах. Девчонки ловили мышку и увозили с собой. И такая примета, что если мышь на волю отпустишь v сам уйдешь» (ЖК).

Здесь актуализируется традиционное представление: мышь v «животное-душа» (В.Клингер) v она является заместителем, «двойником» арестанта.

Ритуализовано отправление заключенных по этапу. В этот период снова актуализируется основное свойство иницианта v пассивность. По этапу арестантов гонят. С отправлением на этап сопряжены мифологические рассказы и поверья, в которых мифологический персонаж выступает в роли «посвятителя», предопределяя пространственные перемещения осужденного внутри тюремного мира.

Ответом на сообщение, отправителем которого является источник власти, приглашающий к участию в ритуале, могли становиться обрядовые песни, совершаемые участниками ритуала («жертвами» или «плакальщицами»). Смертникам, отправлявшимся на казнь, исполнялась раньше «отходная» [Пирожков 1994]. Сохранилось свидетельство о существовании в царской тюрьме обрядовых «предъэтапных» песен (их функцию выполняли традиционные тюремные песни, содержащие мотив пути):

«В самый день этапа арестантки встали раньше обыкновенного и раньше напились чаю. Вскоре принесли обеды для отправляющихся. Часов в 11 пришел конвой, и началась приемка партии. Нам, этапным, было предоставлено толкаться в коридоре, тогда как все остальные находились под замком в камерах. Лил страшный дождь. В воздухе словно веяло грустью. Слышалась обычная предъ-этапная песня, весьма заунывная, из которой мне в память врезались следующие два стиха:
Кого-то здесь из нас не станет,
Кого-то троичка умчит» [Шефер 1907, с. 66]. (Вар. песни [см.: Джекобсон 1998, с. 328]).

Этап для арестанта v метафора непредсказуемой судьбы, одновременно он v медиатор сфер «свое» и «чужое». В этой части посвящения арестанта тюрьма наделяется свойствами «своего», ИТУ v «чужого» пространства.

По истечении срока наказания, в период подготовки к освобождению заключенный снова становится «чужим в своем» и «выпроваживается» из покидаемого пространства. Зоновское пространство представляет собой параллель пространству кладбища. Известны табу, связанные с ритуалом посещения кладбища: не оглядываться по возвращении. («Вартаючыся дадому сваякi памершых стараюцца не азiрацца назад» [Фядосик 1986, с. 107]). У карелов запрет оглядываться мотивируется тем, что нечистая часть души умершего (калма) может «пристать» в виде болезни [Конкка 1992, с. 89].

В числе зоновских запретов наиболее актуален запрет оглядываться: «И вообще очень сильная, я считаю, примета: вообще не оглядываться. Это и на зоне, и в тюрьме». «А им идти и не оборачиваться. Даже когда освобождается человек, то ему дают пинка. И не оборачиваться» (ЖК).

Ритуальный пинок уходящему на свободу находит параллель в похоронном обряде: так, вслед за вынесенным из дома гробом бросают камень, «говоря, чтобы усопший никогда к ним не возвращался» [Зеленин 1915, с. 548]. Если жест участников похоронного обряда вполне понятен и может характеризоваться как «оберег», то аналогичные действия арестантовvучастников обряда проводов на свободу v выглядят, на первый взгляд, парадоксально (возможность появления «чужого» v «свободного» в «своем» v «тюремном» как будто не должно представлять опасность). Но всякий нерегламентированный контакт двух миров нарушает космический порядок. Ритуальное замыкание пространства необходимо не находящимся внутри и не находящимся вне v оно требуется для сохранения целостности мироздания, равновесия во вселенной.

Табу, связанные с возвращением с зоны и с кладбища, не дают персонажам, преодолевающим пространственную границу между живым и мертвым, явиться в «живом» носителями «мертвого» (унести с собой в «жизнь» «смерть»). Предметы «с зоны» наделяются свойствами «дурного» пространства, на их возвращение в «живой» мир накладывается запрет: «Еще была примета: когда переезжаешь с тюрьмы на тюрьму, надо забирать с собой все вплоть до зубной щетки, чтобы не вернуться на эту тюрьму. С зоны не забирать ничего. Потому что считается, что вещи, которые были на зоне, v они уже нехорошие» (ЖК). (Подобное отношение к вещам, побывавшим в «ином» мире, как к «нехорошим», встречаем в быличках [Ончуков 1909, с. 290; Балашов 1970, с. 15].) Запреты для возвращающихся «с зоны» связаны с представлением о материальном воплощении «чужого», которое опасно для «воли». Этим материальным воплощением может являться зоновская земля. Она считается скверной и нечистой (как и могильная земля у многих славянских народов v существовали ритуалы, обязательные для копателей могил: их заставляли разуваться и вытрясать землю из обуви [Славянская мифология: с. 264]. Могильщик таким способом очищается от «могилы» и «могильного»). От зоны аналогичным способом ритуально очищаются, уходя на свободу. «Руками надо стряхнуть прах с ног. Берут v рукой как-то вытирают подошву и стряхивают прах, оставляют все, когда проходят через КПП там, за воротами» (ЖК). Функции пространства зоны соотносимы с функцией могилы и погоста в похоронном обряде, где это «выделенное, ограниченное, ритуально узаконенное «пространство смерти» [Седакова 1983, с. 284].

1. Событие, воспринимающееся клиентами социального института как ритуал, для представителей профессиональной субкультуры может являться вполне профаническим и относиться к сфере быта (на это, в частности, указывает И.Утехин [Утехин 2001]). При этом неофит в любой субкультуре некоторому событию приписывает свойства ритуала, в котором он играет роль «жервы», положенной в основание «нового мира» (прямую аналогию восприятию суда мы находим, например, в театральной субкультуре, где столь же значимой является премьера [Ефимова 2000]). Но для профессионалов и «клиентов» сакральными часто становятся совершенно разные события. Например, ученики мифологизируют экзамен (во время которого преподаватель может «отдыхать»), а сакрально отмеченный первый урок (для учителя), для них может стать просто развлечением.
2. Курсивом в тексте выделяются арготизмы, а также слова, имеющие в тюремном языке специфические оттенки значений.
3. Конечной целью тюремных процедур является «перерождение» персонажа, «воскресение из мертвых». Это «воскресение» в постсоветской тюрьме (так же как в дореволюционной) связывается с обращением к христианским ценностям. В пропагандистских тюремных изданиях сюжетная судьба персонажа-заключенного выстраивается по легендарно-житийной кризисной схеме (падение, кризис, перерождение). В советский период последний элемент не имел «открытого» христианского смысла, хотя сюжет строился так же: акцент делался на «исправлении», «перевоспитании» преступника. Последняя фаза лиминального периода v инкорпорация иницианта в социум в новом статусе v в собственно тюремных текстах связывается не только с освобождением («возвращением к жизни»), но и с «вхождением» в тюремный мир (пропиской), все перемещения иницианта от дверей СИЗО в момент заключения (закрыли) до дверей КПП (откидон) имеют различный, а порой и противоположный смысл в общеарестантских и тюремно-воровских текстах, и, соответственно, сопровождаются ритуалами, имеющими противоположный символический смысл и практическую направленность.
4. Здесь и далее сохраняются авторская орфография и пунктуация.
5. В центре картины суда (земного и загробного) помещается образ весов. В египетской культуре процедура загробного суда включает оценку соответствия фактической жизни, прожитой человеком, тому, что ему было предопределено. Предполагается определенная «мера» ответственности человека за реализацию своего предназначения. Кульминационный момент суда v психостасия v взвешивание сердца умершего [Горан 1994, с. 82]. Взвешивание (измерение) определяет загробную участь. То же представление о земной участи как мере отражено в славянских ритуалах, фольклоре, языке [Потебня 1989, с. 472 и др.].
6. По сей день ведут календари не только заключенные, но и юноши, проходящие военную службу, а также ожидающие их из армии девушки. В этих календарях «солдаток» крестиком зачеркивается дата каждого прожитого дня, начиная со дня демобилизации молодого человека. (Если девушка дождалась жениха из армии и вступила с ним в брак, то календарь хранится как семейная реликвия).
7. Цифры, числа, даты, точное указание количества предстоящих или пройденных дней службы постоянно встречаются в армейских блокнотах: «Кто не был, тот будет, / Кто был, не забудет / 547 дней в сапогах», «Я ушел из дома и закрыл за собою дверь, / Чтоб открыть ее снова через 548 дней».

Источник: polit.ru

Добавить комментарий